«ЛАВКА ДРЕВНОСТЕЙ»

Я не алматинец. Это если рассуждать «от корней». Мой отец – полковник в отставке, пока он нес службу в заснеженном Актюбинске, родился я, затем сестра. Жили на пятом этаже бетонной коробки, в проемах рассохшихся деревянных рам кверху брюхом лежали тельца мух. Окна были покрыты изморозью. Утром мама отрывала примерзшее за ночь одеяло от стены, зажигала газовые конфорки и прятала наши чуть теплые ноги в колючие шерстяные носки. Так выживали три года. Весной переехали в Алма-Ату.

Сложилось все и сразу. Дом в центре, просторная квартира и детский сад – без ожиданий. Окна выходили на проспект Мира. Было ли мое детство счастливым? Безусловно, да. В нем не было подмены. Парад Победы – это не трансляция по телевизору, это табурет у окна и огромные танки, которые едут по твоей улице. Я не занимаюсь дайвингом, но я ловил рыбу голыми руками. Без трубок и гидрокостюма я однажды погрузился в гигантский резервуар, где плескались щуки, сомы, жерехи. Раз в неделю в продуктовый магазин, который занимал весь первый этаж дома, приезжала машина, доставлявшая свежую рыбу. Я вылезал из окна второго этажа и, балансируя на парапете, собирал улов. Однажды подвела координация, но я не котенок, потому и не утоп.

 

Мой дом – не многоэтажка, на его крыше интересного мало. Зато я хорошо знаю его подвал. Там, под моим руководством непродолжительное время гнездилась псевдооккультная группировка «Восточный округ». До великих злодеяний дело не дошло. Успели соорудить алтарь, отстоять черную мессу и поджечь его. Вентиляция разнесла дым наших заклинаний по дому, и из подвала нас выкурили навсегда. Окна моего дома и поныне смотрят на ставший суматошным сменивший имя проспект. Я часто навещаю родителей и, спускаясь вниз по улице, ищу взглядом и не нахожу свою «лавку древностей».

…Я уже знал, что год состоит из двенадцати месяцев, и знал, что сейчас декабрь. Из рукавов моего пальтишка болтались на растянутой резинке оранжевые мохнатые варежки. Мама туго завязала под подбородком уши темно-коричневой шапки, сшитой почти из такого же материала, как мой любимый медведь. Я долго не мог научиться выговаривать слово «косолапый», так что и к медведю, и к моей шапке прилипло прозвище «кобаляськи». Тяжелая, покосившаяся от холода дверь со скрипом открылась, и, ловя ртом снежных мух, мы поплелись с мамой в детский сад. Мой сын лишен радостей долгих пеших прогулок до мест дневного пребывания сверстников. Есть папа на машине, удобная коляска (это если папа не в кондиции). А мы с мамой топали до «Березки» долго. Выходили из двора и шли вверх, минуя тогда еще использовавшийся по назначению аэровокзал, ставшую впоследствии почти родной больницу им. Сызганова и бесчисленные лавочки вдоль улицы. У нас была любимая. Обычная, такая же, как остальные, просто «наша» лавочка. Третья по счету. Снег был липкий, я смял его и, оставив на снежном шаре оранжевые ворсинки, положил на лавочку. Мама улыбнулась, скатала еще один, побольше, и, поменяв наши шары местами, покрепче усадила их на лавке. В кармане у мамы нашелся шуршащий фантик от карамели. Мы скрутили бабочку и оставили снеговика дожидаться нас до вечера.

Дни в садике всегда были похожи один на другой. На вопрос отца, чем мы занимались весь день, я всегда отвечал почти одно и то же: «Кушали, играли, спали». В этот день сценарий поменялся. Средняя группа «Рыбки» мирно посапывала в своих кроватках, когда дверь в спальню распахнулась. Заполошная воспитательница поспешно натянула на нас поверх пижам свитера и отвела всех в актовый зал. На низеньких стульчиках уже сидели еще не проснувшиеся дети из других групп. Нас рассадили, раздали вместо полдника по половинке яблока и сказали, что ждем музыкантшу, будет внеплановая репетиция новогоднего утренника. Пока я выковыривал из яблока косточки и пытался спросонья вспомнить слова стишка, в зал зашла запыхавшаяся заведующая. Она говорила сбивчиво, превозмогая отдышку, пропитывая носовой платок потом со лба. Детский слух зацепился за две фразы: «Волнения» и «Держать здесь, пока всех не разгонят».

Теперь, когда я вырос, я этому дню рад. У меня два дополнительных выходных в середине декабря. Хотя косвенно я и стал участником тех неспокойных дней декабря, для меня это не более, чем повод и возможность посибаритствовать и побегать с тележкой по магазину, добывая никому не нужные консервы к новогоднему столу. Кое-что я все-таки запомнил. Бесконечную репетицию утренника, сваренные вкрутую яйца и холодные  пирожки на ужин – там же, в садике, без отрыва от кузницы детских талантов. Разбор, точнее, выдача детей началась намного позже обычного. Забрал меня отец, посадил в санки «Аргамак». На улице было тихо, я рулил по утоптанным тропкам, отец молча тянул санки. На обледенелом заборе садика виднелись бурые брызги, стекая на снег, они бледнели и расходились широкими пятнами. Кто-то разбил бетонную клумбу, и на сколах, на снежных буграх, заполнивших ее на время отсутствия цветов, также проступали багровые подтеки. Катясь по проспекту, я распевал папе новогоднюю песенку, мне было хорошо, я готовился увидеть снеговика на нашей лавочке и представлял себе, как он поправит серебряную бабочку, когда я приеду. Снеговика не было, лавочки почти тоже. В свете фонаря виднелся одинокий железный каркас, под ним лежали занозистые доски, пустые бутылки и снег, бурый, желтый и в окурках.

Лавочку починили к весне.

У меня был друг, Стасик. Воспитывали Стасика деда и баба. Стасик играл на скрипочке, он был простодушный и очень худой. Тогда и потом я часто втягивал Стасика в свои авантюры, ничем хорошим для нас двоих это, как правило, не заканчивалось, но никто ни о чем не жалел. Пока мы были дошколятами и октябрятами, наши шалости не заходили дальше побега из двора. Стасик брал скрипку, забирался на нашу лавочку и коряво пиликал этюды. Я пританцовывал с раскрытым футляром и собирал мелочь. День рождения у Стасика в июле. Мы усердно трудились и подсобрали к именинам столько, что хватило на поход в кафе-мороженое «Красная Шапочка», было такое в районе ЦУМа. Там же был и видеосалон, мы пили газировку, ели пломбир и смотрели закордонные мультики. Всё бы хорошо, и на том бы разойтись по домам и баиньки, но откуда-то нарисовался «старшак» Баха и заявил, что такой формат праздника давно не для нас, а у него есть плодовое вино «Кайсар», а дадим копеечек – будет еще. Стас менжевался, меня же на такие дела долго уговаривать не надо, ни тогда, ни сейчас. Мы покинули невинную гавань детских утех и направились вкушать амброзию, я потянул всех на лавочку. Баха учил нас пить не морщась, давал закурить после глотка. Стасик плохо обучался науке питейного дела. Ему было невкусно, стыдно и страшно. Он помучался до половины бутылки, ссыпал Бахе всю оставшуюся мелочь и убежал домой. Мне нравилось происходящее. Я почувствовал себя с Бахой на равных. Мы вальяжно расселись на лавочке, задымили и откупорили вторую бутылку.

Начав с энтузиазмом, я почувствовал, как надвигается что-то неотвратимое. Меня стошнило. Это совсем не понравилось Бахе. Он обозвал меня щенком, добавил, что молоко на моих губах еще не обсохло, и, забрав недопитую бутыль, оставил меня погибать на лавочке. Я, наверное, долго так лежал, мимо проезжали машины, проходили люди, равнодушные и безучастные, и лишь когда стало смеркаться, а летом это происходит ближе к ночи, я почувствовал сухую морщинистую ладонь на своей щеке. Стасик привел деда. Старик бормотал ругательства, кряхтел, потом, собрав все силы, он подхватил меня, и я заплетающимися ногами побрел домой к Стасику. Мне прополоскали желудок и мозги и оставили ночевать. После этого случая мы со Стасиком вместе не пили.

Собутыльников хватало. Всех новоприобретенных знакомых из школы, из соседних дворов я тащил на лавочку. Это место было будто заколдованным. Можно было прятаться в парках и дворах, но тебя все равно настигали отряды карателей в форме. А здесь, казалось бы, у всех на виду, нас не трогали – никто и никогда. Ну почти, пока однажды к нам не прибился «свой мент» – Влад Самолет.
Это был конец девяностых, я учился в институте и активно посещал рок-сейшены, а тогда они проводились регулярно. Все прежние объекты «под культуру» переживали упадок, запустенье, попросту не было хозяев, а в зданиях, некогда имевших в своем названии слово «дворец», ныне бушевали пьяные тусовки «по интересам». Сопровождаемый «пионерами», которых я потащил с собой в качестве спонсорской поддержки, я уверенно шел к своей родненькой лавочке. Я был для них звездой, идолом, старшим дядькой. Моя свита расчехлилась по полной, и на лавочке выстроилась разнокалиберная батарея бутылок. Я самозабвенно вкручивал в уши желающим свои побасенки, пил водку из пластикового стакана, и вдруг в поле зрения неожиданно нарисовался мент. Не старый и даже не пузатый. Симпатичный, молодой, и форма к лицу, и быдлом не пахнет. Мент вежливо поздоровался и попросил закурить, не отказался и от предложения махануть стопку. Он выпил и внимательно оглядел меня и моих прихвостней. Я уже приготовился отмазываться от обезьянника, но вместо этого мент спросил :

– А ты знаешь, как зовут вокалистов «Агаты Кристи»?

Я задумался.

– Вроде братья Самойловы, имен не припомню.

– Имена и не надо. У нас фамилия родство выдает. Разрешите представиться, Самойлов Влад, лейтенант милиции. Для тебя – «свой, тусовочный полицай». Я этот район патрулирую, по случаю и на тусовки заглядываю. Если по беспределу – вяжу, вызываю наряд. Если мирно, не трогаю. По настроению, как видишь, и поддержать могу.

– Ясно, будем знакомы. Самойлов, правда, длинно, давай Самолет ?

– Нормаль, давай.

После того вечера Самолет зачастил с визитами.

Добираться до института было далеко и с двумя пересадками. Как-то ранним холодным утром, торопясь на остановку, я увидел на лавочке Влада. Он лежал ни живой, ни мертвый, едкое пятно на гульфике и стеклянные глаза. Вскоре «менты» сменились на «понты», а Влад спился.
Помню, в школе у меня случилась несчастная первая любовь. Я горевал так сильно, что отец решил со мной поговорить. Разговор был долгий, правильный. Детали я не помню, но одна фраза определила для меня природу взаимоотношений с женщинами надолго: «Не грусти, сынок, в твоей жизни будет еще столько женщин, что ты успеешь от них устать». Так и было, пока я не встретил жену. Непорядочно это и не по-джентельменски, так что обойдемся без имен. Гормоны бушевали, а студенты, как известно, бедны. Так что моя лавочка не раз меня выручала. Один случай запомнился особо. На тусовке слово «доступность» было определяющим для дальнейшего построения отношений. Юная луноликая девушка желала. Я попробовал вариант с общежитием работников трамвайного депо, которое располагалось в моем дворе, но свободных койко-мест не оказалось. На проспекте Коммунистическом, ныне названном в честь хана, обитала секта кришнаитов. Я ломился и к ним. Ребята поулыбались, предложили купить шариковую ручку и потанцевать, но для физической любви их двери также были закрыты. Я предложил нимфе лавочку, как крайний вариант. После непродолжительной внутренней ломки она согласилась. Девушка отвернула голову в сторону, наверное, искала глазами огни случайного полуночного авто. Я долго не мог протиснуться, было сухо, узко. Особого наслаждения я не испытал. Девушка резко встала, натянула приспущенные джинсы и достала из кармана зажигалку.

Прошло время. Город быстро менялся. Он повзрослел сразу на несколько сотен лет, и от прежнего облика некогда уютного города-сада не осталось и следа. Если честно, мне все равно, я глобалист и кочевник по духу.

Оставьте себе все, верните только мою «лавку древностей».

BENCH OF ANTIQUITIES

I’m not an Almaty native. At least, not judging “by the roots.” I was born when my father, a retired colonel, was doing his service in snowy Aktobe. That’s when my sister came into the world. We lived on the fifth floor of a very large concrete apartment. Our windows were covered with frost. In the openings of the windows’ cracked, dry wooden frames lied the bodies of dead flies, belly up. In the mornings, my mother would tear a frozen blanket from off the wall, light gas rings, and swaddle our frigid feet in prickly woolen socks. We survived for three years in these conditions. Then, in the spring, we moved to Alma-Ata.

Everything improved almost as soon as we arrived. We lived in a house at the center of town—a spacious apartment not far from a kindergarten, which I gained admission to almost immediately. The windows overlooked Prospect Mira. Was my childhood happy? Definitely. I wouldn’t have changed it for anything in the world. For me, Victory Parade wasn’t just a broadcast: it was a stool by the window, where I watched huge tanks pass by. I’m not a diver, but it was Alma-Ata that taught me how to fish with my bare hands, without the use of a tube or wetsuit. Once, I even plunged into a giant reservoir where pike, catfish, and asp swam. Each week, a car pulled up to our building to deliver fish to the grocer, whose shop took up the whole bottom floor of our building. I’d climb out of the second-floor window to collect the fresh catch. Maintaining my balance was hard. One time I almost slipped. I’m no cat, and therefore have only one life to lose.

My house is not a high-rise building. As a result, there wasn’t much to keep me busy on the roof. But I got to know its basement quite well. The pseudo occult group “Eastern District” had its headquarters there under my leadership. We didn’t get up to any major mischief. But we did build an altar once, which we lit on fire to celebrate the black mass. The ventilation blew our spells all over the house. This effectively smoked us out of the basement for good. My house today overlooks the same avenue, though its name has changed. I often visit my parent’s place. And while walking along the street, I look for, but cannot find, my “Bench of Antiquities.”

… Already I knew that a year consisted of twelve months and that this was December. Orange shaggy mittens dangled on a stretched elastic band from the sleeves of my coat. Mom tied the ears of a dark brown hat tightly under my chin, sewn from the same material as my beloved teddy bear. For a long time I had difficulty learning how to pronounce “club-footed.” The nickname “cuaputit” soon stuck to my hat and bear. Heavy and skewed from the cold, the boards of the front door creaked when we pushed it open. We caught snow flies in our mouths as we trudged to kindergarten with my mother in the cold. My son has been deprived of the same pleasure of long walks to daycare. His daddy is a driver, and when Dad’s not up to it, we whip out the stroller. But my mother and I had a long walk to Berezka. We left the courtyard and trekked uphill, past the airport ticket station (which was still in operation then) and on to Syzganov hospital, where we passed countless street-side benches. One of them was our favorite. An ordinary bench, the same as the rest, but which we considered “ours” nevertheless. Third in the row. The snow was sticky, and I made a snowball with orange hairs pressed inside. Mom smiled and made a bigger one. She set hers atop mine. She then pulled out a rustling caramel wrapper from her pocket, and we twisted it into a bowtie for the snowman. We let him wait for us on the bench till evening.

 

Our days at kindergarten were always the same. Whenever my father asked me what I’d done that day, I always answered in the same way: “Ate, slept, and played.” But on that day our routine changed. I was sleeping with the middle group “Fish,” with the slightly older children, peacefully under my blanket, when the door suddenly burst open. The teacher rushed into the room, pulled sweaters over our pajamas, and led everyone to the assembly hall. Children from other groups had already arrived. We were seated, handed half of an apple instead of our usual mid-morning snack, and told that we were waiting for a musician, who would be running us through the drills of an unscheduled New Year’s party rehearsal. While I was picking the seeds from the core of my apple, half asleep and struggling to remember the song’s rhyme, the director arrived in the hall, panting. She talked in incoherent bursts, fighting to recover her breath, handkerchief wet from her sweaty forehead. The children’s ears latched onto two phrases: “Unrest” and “Stay here until it’s safe.”

Now that I’m older, I’m happy for this event. Now, in mid-December, I get two extra days off. You might say I participated indirectly in these troubled times; it allowed me the opportunity to enjoy a sybarite lifestyle and run around with a cart in the supermarket, snatching whatever unpopular canned food I could get my hands on for the New Year’s table. Some parts of the day are still vivid: the endless rehearsal for the matinee, the hard-boiled eggs and cold pirozhki for dinner … it all took place right there, in kindergarten, where the forging of our talents continued unhindered. The pickup of the children after school—or rather, their release—began much later in the day. My father swept me up and placed me in the Argamak sled. The streets were quiet. I steered over the trampled hills as my father pulled the sled silently. On the icy fence of the garden, brown splashes trickled down into the snow, paling and spreading out into large stains. Someone had shattered a concrete flowerbed. On the chipped parts – on the snow-capped mountains that filled the flowerbed in the absence of flowers – there were streaks of purple. Gliding along the avenue, I sang my new New Year’s song to my father. It felt good. I was excited to see the snowman on our bench. I imagined my father straightening his silver bowtie when we got there. But by the time we arrived, there was no snowman waiting for us. Part of the bench had gone missing. In the lantern’s dim light a lone iron frame was visible, under which was a chunk of plank, empty bottles, and brown-yellow snow littered with dirty cigarette butts.

The bench was repaired by the spring.

I once had this friend, Stasik. Stasik was raised by his grandparents and played the violin. Stasik was simple-minded and scrawny. I always got him involved in my misadventures, which, as a rule, never did either of us any good. But we had no regrets. As Octobrists in preschool, our pranks rarely left the courtyard. Stasik grabbed his violin, climbed onto our bench, and clumsily strummed the etudes. I danced with his open case and collected small change from passersby. Stasik’s birthday was in July. We worked hard, and by his name day had earned enough to take a trip to the ice-cream parlor Little Red Riding Hood, which was in the vicinity of the Central Department Store. There was also a video salon, where we drank soda, ate plombières and watched foreign cartoons. Everything would have ended all right, with us going home and falling asleep, had “older” Bakha not appeared. He told us that passing time like this was ridiculous for kids of our age—he had fruit wine Kaisar, and said he could get us more, if we coughed up the money. Stasik hesitated, but I readily agreed. This was how we departed from the innocent harbor of childhood in exchange for ambrosia. I lured everyone to the bench. Bakha taught us how to drink without wincing and handed us a cigarette after each sip. Stasik was a poor student. He didn’t like the taste; it shamed him and made him feel afraid. He tortured himself with half a bottle, shoved the rest of the small change at Bakha, and ran home. But I liked it. It made me feel like Bakha’s equal. We sat on the bench, smoking, and uncorked a second bottle.

I was overenthusiastic to start, and soon felt something immanent in my throat. I vomited. Bakha wasn’t too happy about this. He called me a puppy, a babe-in-arms. He set off with the unfinished bottle and left me groaning on the bench. I probably lied like this for a long time, with cars and people passing me by indifferently. It was only when it got dark (in the summer, this happens late in the evening) that I felt a dry, wrinkled palm on my cheek. Stasik had called his grandfather. The old man muttered some curses, and, grunting as he summoned his strength, hauled me to my feet and helped me stagger back to Stasik’s. They rinsed out my stomach and brains and let me stay the night. After this incident, Stasik and I never drank together again.

 

But drinking buddies were in no short supply. I guided my new acquaintances from school and my friends from the nearby neighborhood to the bench. It was like the bench was enchanted: you could hide in parks and courtyards, but you’d somehow still end up caught by the punitive men in uniform. But here the policemen never touched us, not even in the middle of the day. Well, almost never. Until one day our own “cop” – Vlad Airplane – joined our ranks.

It was the end of the nineties. I was studying at the institute and spent my leisure hours (as many did then) going to rock concerts. The former bastions of culture were in a state of decline. Abandoned, there was simply no one who cared enough to steward them anymore. And the venues once referred to as palaces were now used as venues for drunken parties of various interest groups. Anyway – accompanied by the Pioneers, who I took along for sponsorship, we walked confidently up to my bench. I was their rock star and idol: their senior. My retinue unpacked in full. Soon, a battery of bottles big and small lined the bench. I selflessly shared stories of my exploits to those curious enough to listen. I was just lifting a plastic glass of vodka to my lips when a cop appeared in view. Not an old, paunchy cop. A handsome and young one – the uniform suited him, and he didn’t look like a scumbag. The copper greeted us politely enough and asked if he could bum a cigarette. We offered him a drink. As he downed his glass he ran an eye over my henchmen and me. I was ready to ditch the swine, when all of a sudden the cop asked me:

“Do you know the names of the vocalists in Agatha Christie’s band?”

I thought it over.

“The Samoilov brothers, but I forger their names.”

“Who cares? It’s the family names that count. Let me introduce myself: I’m Samoylov Vlad, police lieutenant. For you, your friendly neighborhood watchman. This is my turf. Sometimes I drop in on the parties while on patrol. If I see anything illegal, I bust’ em. Maybe call in for back-up. If things are peaceful, I don’t get in the way. Depends on the mood. I can even offer my support. But Saimalov’s a long name. You can call me airplane. Got that?”

 

“Got it.”

After that evening, Airplane became a frequent visitor.

The institute wasn’t close to where I lived, which meant I had to change buses twice to get there. One frigid morning, while rushing to my stop, I spotted Vlad on the bench. He was neither dead nor alive. He had a yellow stain near his crotch and glassy eyes. Soon, the cops got an attitude, and Vlad became a drunk.

I remember at school my first love wasn’t a happy one. I was depressed for so long that my father finally sat down and had to talk with me. What he had to say was longwinded, but helpful. I don’t exactly remember the details, but one thing he said shaped how I’ve interacted with girls ever since: “Don’t be down, son. You’ll have so many more women in your life that I guarantee you’ll get tired of them all.” And so it was until I met my wife. It’s not gentlemanly, so I won’t tell you her name. My hormones were raging, and students, as you know, are poor. So the bench again came to my rescue. One incident stands out vividly. From the get-go, the word availability determined whether our relationship would go anywhere. A young moon-faced girl had a desire. I suggested a hostel, which was a common enough stopping place for tram depot workers, and was located in my courtyard. But when we got there, there were no free beds. On Communist Avenue (named after some Khan) lived a Hare Krishna sect. I tried them out too. The guys grinned at me when I told them how I’d buy a ballpoint pen and even dance a little if they let us in. But they closed their doors to things like physical love. Finally, getting desperate, I suggested we visit the bench. After a short internal hesitation, the nymph agreed. She kept looking behind her, probably wary of the headlights of an accidental midnight car. It took me a long time to squeeze in; it was dry, narrow, and I didn’t enjoy it too much. The girl rose abruptly, pulled up her jeans, and snapped open a lighter from her pocket.

Time passed. The city changed rapidly. It aged immediately – several hundred years at once. And not long afterward no trace remained of this once cozy garden-city. To be honest, this didn’t bother me. I’m a globalist and a nomad at heart.

Take everything, but just give me back my “Bench of Antiquities.”

Anastassiya Kiriyenko, Abai Kazakh National Pedagogical University

Translation into English: Anton Platonov, Almaty

 

Edited by: Lyudmila Safronova, Abai Kazakh National Pedagogical University and Olga Burenina-Petrova, University of Zurich & University of Konstanz

 

This story was first published in Russian in the collection “Illustrated Guide to the Meanings of Almaty”. Almaty: Knigoljub, 2017. 132 pp. ISBN 978-601-06-4698-8. This publication is revised and supplemented. English translation published for the first time.

Schreiben Sie einen Kommentar

Ihre E-Mail-Adresse wird nicht veröffentlicht.